Глава VI. Новое слово правды
И вот почему редакторские попытки подправить или подчистить так называемые «корявости» слога Мусоргского вольно-невольно нарушали «рельефность, осязаемость мысли», выразительность его индивидуального стиля. Ан. Лядов, взявшись за редактирование «Сорочинской ярмарки», остро почувствовал это. «Легко, конечно,— признавался он,— то или другое странное удвоение выбросить, почистить всякие неприятные параллелизмы, привести в порядок модуляцию. Одна только беда: получается совсем не то, что у Мусоргского. Пропадает куда-то eгo характерность и своеобразие того или другого оборота, исчезает авторская личность, улетуччивается что-то очень существенное для стиля Мусоргского. Вот и не знаешь, как быть. Оставишь, как сам он написал,— нескладно, неправильно, безобразно. Наведешь порядок — не Мусоргский». Признание примечательное. Лядов внутренно понимал, что гениальная самобытность языка и слога Мусоргского, видимо, неотрывна от того, что ему, Лядову, представлялось «нескладным, неправильным, безобразным» и с чем он не мог мириться.
Лядовская дилемма оказалась неразрешимой. Предпринятая работа была оставлена. Римский-Корсаков действовал решительнее. Редактируя сочинения Мусоргского, он с уверенностью мастера-педагога выправлял его слог, переводил его реальную, «неблагозвучную» речь на язык «идеальный», будучи искренне убежден, что наилучшим образом воспроизводит творческие намерения автора, будто бы не сумевшего их осуществить. Перевод был выполнен тщательно. И что же — в нем сгладились пресловутые неправильности, резкие штрихи, терпкие обороты, но... сгладились и черты неповторимого своеобразия оригинала. Свой творческий долг по отношению к Мусоргскому Римский-Корсаков исполнил честно. И его благородный труд над произведениями «прежнего товарища» (труд, сохраняющий самостоятельное художественное значение) неизбежно должен был выявить и выявил принципиальное различие эстетических взглядов и стремлений двух великих русских композиторов.
Для Римского-Корсакова «идеальный язык музыки» служил воплощением жизненно-прекрасного: «музыка — прежде всего язык идеальный,— говорил он,— и право, бог с ними, с этими безбрежными и чаще всего бесцветными речитативами, таковы по крайней мере они у меня: я не Мусоргский; тот бы еще сумел с ними кое-что сделать...». Иначе мыслил, к иному стремился Мусоргский. У него жизненный идеал искусства раскрывался языком реальным, остро характерным, конкретным и всеобъемлющим — языком, способным выражать и мятежные порывы народных движений, и бурелом человеческих страстей, и суровую прозу житейской действительности с ее горьким комизмом, и проникновенную лирику, таящую драму сердца, и тончайшие оттенки мира детской души... Язык Римского-Корсакова идеально красив. Язык Мусоргского реально прекрасен. И его упрямые «корявости» вовсе не нуждаются в прихорашивании — это корявости шекспиро-бетховенского толка.
Идейно-творческая борьба определила историческую роль Мусоргского — великого новатора в искусстве — и его драматическое положение в современной действительности, где все, казалось, противоречило предначертанной ему роли. Гвардейский офицер, отбросивший ради дерзких мечтаний и борьбы блестящую военную карьеру; соратник боевого кружка и ученик Балакирева, для которого он — среди его питомцев — «гадкий утенок»; неуемный искатель жизненной правды, член вольной «коммуны» и вольный сочинитель, вынужденный тянуть лямку чиновника, чтобы не умереть с голоду; непризнанный реформатор, одинокий художник-бунтарь, претерпевший все испытания невзгодной судьбы и безвременно погибший где-то в военном госпитале с казенным формуляром денщика... Вот «общественное положение» и трагическая участь гениального композитора, творца «Бориса» и «Хованщины». «Сколько скорби, сколько терзаний...» — мог сказать он о себе словами Досифея.
Мусоргский вышел на самостоятельную дорогу в горячее время подъема общественных сил, деятельного обновления жизни, смелых надежд, революционных мечтаний. В славные годы юности — в кружке и в «коммуне» — определились его взгляды, осмысливались идеалы жизненной правды искусства, вызревали новаторские замыслы. Бороться за осуществление этих идеалов ему пришлось в иную — темную пору восторжествовавшей реакции. Драматический надлом наступившего безвременья не заставил Мусоргского отпрянуть назад. Он пробивал путь к цели с неукротимостью первооткрывателя — «бесстрашно сквозь бурю, мели и подводные камни, к новым берегам». Черные тучи сгущались над ним; неравная ная борьба с каждым годом становилась ожесточеннее и тяжелее, грозя катастрофой. Он бы не погиб так рано, если б смирился, сдался. Но он не сдался и погиб, когда борьба оказалась уже невозможной. В этом трагизм судьбы Мусоргского; в этом и его величие.