Глава III. Выстраданные годы борьбы
Через два дня в большом письме В. Стасову (с интереснейшими подробностями подготовки к работе над «Хованщиной») он вновь и вновь, волнуясь, сетуя и негодуя, возвращался к мучившим его вопросам. «Отчего, скажите,— писал он,— когда я слышу беседу юных художников — живописцев или скульпторов... я могу следить за складом их мозгов, за их мыслями, целями, и редко слышу о технике — разве в случае необходимости. Отчего, не говорите, когда я слушаю нашу музыкальную братию, я редко слышу живую мысль, а все больше школьную скамью — технику и музыкальные] вокабулы? — Разве музыкальное искусство потому только и юно, что его работают недоросли? Сколько раз, ненароком, обычаем нелепым (из-за угла) заводил я речи с братиею — или оттолчка, или неясность, а скорее— не понят... Быть может, я боюсь техники, ибо плох в ней? Однако же за меня кой-кто постоит в искусстве и по этой части...
Во истину — пока музыкант художник не отрешится от пеленок, подтяжек, штрипок, до той поры будут царить симфонические попы, поставляющие свой талмуд «1-го и 2-го издания», как альфу и омегу в жизни искусства. Чуют умишки, что талмуд их неприменим в живом искусстве: где люди, жизнь — там нет места предвзятым параграфам и статьям. Ну и голосят: «драма, сцена стесняют нас — простора хотим»! И давай тешить мозги: «мир звуков безграничен!»; да мозги-то ограничены, так что в нем, в этом звуке миров, то бишь, в мире звуков! Тот же простор, что лежа на «газоне следить полет тучек небесных»: то барашек, то старый дед, то просто ничего нет, то, вдруг, прусский солдат... Почтенное облако очень непостоянно и в мановение ока может из верблюда сделаться, хотя бы, Ларошем.— Я не против симфонии, но против симфонистов — неисправимые консерваторы. Так не говорите мне, дорогой generalissime, отчего наши музыканты чаще о технике толкуют, чем о целях и задачах исторических — п. ч. это от того...».
Отзвуки бурных споров с товарищами слышатся в нервных, возбужденных строках писем Мусоргского. Смутное ощущение неразрешимости обнаруживающихся противоречий тяготит его. Споры с «музыкальной братией» не приводят к согласию («или оттолчка, или неясность, а скорее — не понят»). Сознание собственной правоты и в то же время неуменье доказать ее товарищам («преподнести на подносе мозги с оттиснутыми на них мыслями») усиливает возбужденность. В таком состоянии понятны и горькие сарказмы и невольные преувеличения.
Но не в них суть. Надо понять, что лишь очень серьезные причины принципиального характера могли вызвать это состояние и эти резкие высказывания.
Никто так тяжело не переживал распад кружка, как Мусоргский. И не только по свойству неуемной, остро импульсивной натуры. Его отношение к кружку — боевому форпосту передовых музыкантов — было неразрывно связано с революционными идеями и чаяниями шестидесятых годов, которым он оставался верен и теперь, в трудное время восторжествовавшей реакции. И как раз теперь, когда творческие силы содружества окрепли и когда столь необходима была сплоченность в общей действенной борьбе, внутренние разногласия и противоречия раздробили единство кружка — он распался. Для Мусоргского это было равносильно поражению, чреватому гибельными последствиями. И он с горечью писал Л. Шестаковой о «разбившейся священной армии», горделиво добавляя, что будет «драться до последней капли крови». Так и письмо В. Стасову он заключил заповедными словами: «Крест на себя наложил я и с поднятою головой бодро и весело пойду, против всяких, к светлой, сильной, праведной цели, к настоящему искусству, любящему человека, живущему его отрадой, его горем и страдой». И в этом не было никакой аффектации. Мусоргский чувствовал подъем творческих сил — то было время завершения «Бориса» и зачина «Хованщины». Но мысль о том, что товарищи по оружию покидают поле битвы, сверлила его сознание, отрава мрачного раздумья об «измене общему делу» вызывала приступы тоски и вспышки бурного негодования. Порывы вдохновенного труда, кипучей творческой деятельности сталкивались с наплывами депрессии, усугубляемой и тяжелыми испытаниями личной жизни, и травлей реакционной критики, и цензурными мытарствами, и невзгодами своего чиновничьего бытия. Он героически сопротивлялся, упорно работал. Вновь и вновь повторял: «Сказано: «к новым берегам», и возврата нег; — пустился в море — не плошай!». И радовался новым творческим открытиям и достижениям. Он тянулся к товарищам и встречался с ними. Но уже не мог заглушить в себе острую боль идейного отчуждения, заставившую его произнести слова, от которых сам мог содрогнуться: «Могучая кучка» выродилась в бездушных изменников...».