«Так, стало быть, надо было появиться "Борису"...»
Повстречав его как-то на улице после длительной разлуки и узнав, что за последнее время им сочинено 16 фуг. одна другой сложнее, и ничего более, Мусоргский ужаснулся. «Когда же эти люди, — писал он Стасову под горячим впечатлением от встречи, — вместо фуг... в путные книги посмотрят и в них с путными людьми побеседуют? или уж поздно?.. Не этого нужно современному человеку от искусства, не в этом оправдание задачи художника!» Взаимопонимание между старыми друзьями было утрачено.
Оставался Бородин. Он был все тот же: милый, обаятельный, умный. Мусоргский искренне любил его могучий, сочный, цельный талант — словно живое воплощение богатырской силы народа. Сейчас Бородин работал над оперой, сюжет которой он заимствовал из «Слова о полку Игореве», и над новой симфонией. Но сочинение продвигалось медленно: он был очень занят в Медико-хирургической академии, с ним и встречаться приходилось очень редко.
Впрочем, даже когда удавалось свидеться, Мусоргский не находил у него сочувствия к своим тревогам о судьбах кружка. Бородин выслушивал его сетования с мягкой улыбкой. Он был неисправимый оптимист. Для того, что происходило, у него было свое объяснение. Ему все казалось вполне закономерным. Он просто считал, что бывшие балакиревские птенцы выросли и вылетели вон из родного гнезда. Теперь они, естественно, разнятся друг от друга цветом оперения, в то время как прежде, когда они еще были в положении яиц под наседкой (под наседкой подразумевался Балакирев), все они были одинаковы. Пусть каждый развивается таким путем, какой ему подсказывает его внутреннее чутье. Верных путей в искусстве великое множество.
Бородин был, по существу, глубоко прав. У него был ясный ум ученого, естествоиспытателя. Он понимал неизбежность происходившего и спокойно смотрел на вполне закономерный ход развития. Но пылкий, впечатлительный Мусоргский не мог стать на подобную объективную точку зрения. Спокойствие Бородина выводило его из себя. «О, если б Бородин озлиться мог!» — не раз восклицал он.
Так в самую ответственную минуту своей жизни, когда он впервые встретился лицом к лицу с широкой общественностью, Мусоргский уже не ощущал себя, как прежде, членом коллектива, с которым он привык вместе сражаться за общие идеи.
Жизнь принесла ему большое счастье — его «Борис» был не только поставлен, но и сердечно принят той публикой, мнение которой было ему дороже всего. Но одновременно жизнь обернулась к нему суровой стороной. Ему пришлось испытать горечь разочарований и утрат. Что ж, он не отступит, будет бороться дальше.
Тем более что рядом с ним еще есть большой, преданный друг — Владимир Васильевич Стасов. Мусоргский только в самое последнее время по-настоящему оценил широту его натуры, душевную теплоту и художественную чуткость. В самые трудные моменты борьбы за «Бориса» Стасов его неизменно поддерживал, вливал в него бодрость своей горячей, страстной верой в успех. «Никто жарче Вас не грел меня во всех отношениях; никто яснее не указывал мне путь-дороженьку», — писал Мусоргский Стасову в один из дней его рождения. Со Стасовым Мусоргский делился теперь самыми заветными своими мыслями об искусстве, и перед ним он дал клятву в верности своим лучшим, боевым идеалам: «Крест на себя наложил я, и с поднятою головой, бодро и весело пойду против всяких к светлой, сильной, праведной цели, к настоящему искусству, любящему человека, живущему его отрадой, его горем и страдой». Письмо заканчивалось словами: «Руки не прошу: Вы давно протянули ее, и давно я держу ее крепко, мою лучшую, дорогую опору».