Глава II. Опера и народ
Грановитая палата в Московском кремле. Чрезвычайное заседание Боярской думы. Композиция этой, предпоследней, картины оперы представляет свободную переработку двух сцеп пушкинской трагедии (XV. Царская дума и XX. Царские палаты) с добавлением новых сцен и эпизодов.
В оркестровое вступление органично улеглась музыка из четвертого действия «Саламбо» — воплощение мрачной торжественности «жрецов власти». Думный дьяк Щелкалов оглашает послание царя Бориса боярам о мятежном Самозванце, задумавшем «с толпой наемников голодных» сокрушить московский трон. Выход Щелкалова (он и здесь играет роль «вестника» в трагедии) означен его темою из Пролога. Перед чтением послания в оркестре возникает страдальческий мотив Бориса («И скорбью сердце полно...» — см. ариозо). Скорбная интонация глухо звучит и в музыке, сопровождающей текст царского послания, монотонно скандируемый думным дьяком. Весь этот эпизод (клавир, стр. 328—330) опущен в основной редакции оперы. Между тем он необходим, ибо служит естественным началом «чрезвычайного заседания» думы, на котором бояре должны по указанию царя «сотворить правдивый суд» над разбойником и вором Самозванцем.
В двухорной композиции сцены «дебатов» в боярской думе («Что ж ? пойдем на голоса, бояре?..») колоритно изображена церемония «формулирования» приговора, заранее подготовленного в угоду , царю. Перебрасываясь «уточняющими» репликами и все более распаляясь, титулованные бояре осуждают Самозванца на страшные пытки и казнь («труп его предать сожженью... трижды проклясть и развеять прах его поганый за заставами по ветру...»). Сцена построена на сумрачном движении темы оркестрового вступления, а для «обвинительного акта» Самозванцу искусно переработана музыка приговора жре-цов-пентархов мятежному Мато — из «Саламбо».
Сцена заседания в думе замечательна не только колоритной характерностью — она несет в себе драматургический подтекст. Произнося устрашающие слова приговора, бояре сами испытывают тайный страх: проклятый Самозванец подвигается к Кромам, в стране растет народная смута... Церемония «голосования» окончена, а среди бояр — растерянность: «Жаль, Шуйского нет князя; хоть и крамольник, а без него, кажись, не ладно вышло». На этой реплике озадаченных бояр, сопровождаемой в оркестре темой Шуйского, как раз является он сам (клавир, стр. 337; ср. пример 105). Лукавый царедворец знал, где следует «поопоздать маленько». Раздраженные бояре стыдят его за то, что он «мутит народ на площадях», распространяя слухи, будто жив царевич (в оркестре напоминанье темы Димитрия — Самозванца). Но Шуйский, ловко увернувшись от попреков бояр, сообщает весть, которая всех приводит в смятение.
Мягко, вкрадчиво, подобострастно начинает Шуйский свой рассказ, как, уходя от государя, «радея о душе царевой», он «в щелочку... случайно., заглянул» и увидел — «О, что увидел я, бояре!». Тут невзрачный облик Шуйского преображается. Исчезают льстивые интонации фарисейской речи. С актерским пафосом, захлебываясь от возбуждения, он описывает муки и безумный бред Бориса, отгоняющего незримый призрак.
Музыка рассказа («Бледный, холодным потом обливаясь...») исполнена драматизма; при упоминании о призраке в ней напряженно звучит тема душевных борений Бориса (из первоначальной редакции, см. пример 104). Шуйский упоен своей ролью. Напрасно думные бояре в страхе кричат ему: «Лжешь! лжешь, князь!». Он их не слушает, торопясь закончить рассказ. Но не успевает — его заканчивает... сам Борис. При словах Шуйского «Чур... чур, шептал...» — входит царь, дико озираясь по сторонам и судорожно повторяя «Чур, чур! Чур, дитя!». Бояре в ужасе расступаются. В тремолирующем звучании музыки видения трепещет тема убитого царевича (es-moll, см. пример 108). Видение исчезает, но образ «зарезанного младенца» жгучим напоминанием мучит Бориса, исторгая из его груди тяжкие стоны: «Кто говорит: убийца? Убийцы нет! Жив, жив малютка!» (клавир, стр. 345).