Глава II. Опера и народ
Лапидарное, прямолинейно-суровое развитие этих тем, выразительно оттеняемое семикратным вариантным проведением «рефрена отверженности», прекрасно передает первоначальный текст монолога (более близкий пушкинскому):
...О, сколь безумны мы, когда народный плеск
Иль ярый вопль тщеславное тревожит сердце наше.
Бог насылал на землю нашу глад;
Народ завыл, в мученьях изнывая.
Я велел открыть им житницы, я злато
Рассыпал им, я им сыскал работы.
Они ж меня, беснуясь, проклинали!
Пожарный огнь их домы истребил,
И ветр разнес их жалкие лачужки.
Я выстроил им новые жилища, я одежды
Роздал им, я пригрел, я приютил их.
Они ж меня пожаром упрекали.
Вот черни суд!..
Музыка монолога порывиста, мятежна и в то же время скована тайной «мукой совести»: тема внутренних борений — не что иное, как переинтонированная тема убитого царевича. Пафосом отверженности проникнута возбужденная речь Бориса. Ненавидимый народом, тщетно ищет он оправдания в заботах своих о народе. Кульминацией всего развития служит возникающая, как призрак, тема убитого царевича Димитрия (при словах «...я отрока несчастного, царевича малютку...»; см. клавир, стр. 136). На этом монолог (в предварительной редакции) обрывается: ближний боярин сообщает Борису о приходе Шуйского...
Как ни хороша музыка монолога в первоначальном ее виде, а сочинение развернутого ариозо было для Мусоргского счастливым открытием, ради которого он пожертвовал пушкинскими строфами («словеса оного arioso мною состряпаны суть»). Расширенная трактовка монолога-ариозо, разросшегося в большую законченную сцену, подсказала композитору и новый поворот действия.
Перед драматическим диалогом Бориса с Шуйским Мусоргский ввел остраняющий эпизод с мамками и рассказ Федора о попиньке (все это было сочинено одновременно с ариозо). Сразу после монолога за сценой раздается воющий крик мамок. Воспаленному воображению Бориса чудится в этом вое нечто зловещее. В сильном раздражении он посылает Федора узнать, что там случилось. «Пока сын исполняет оное, предстает ближний боярин и шпионит царю, докладывая о Шуйском, а когда шпион сей утекает, возвращается царевич» и — следует рассказ о попугае, всполошившем мамок. Живой простосердечный рассказ Федора умиляет Бориса. В его ответной реплике теплится тема последних надежд («О, если бы я мог тебя царем увидеть...», ср. пример 98).
На театре эту сценку обычно опускают — как «затягивающую» действие. Однако Мусоргский ввел ее не без основания: контраст не ослабляет, а усиливает восприятие дальнейших драматических событий. Обаятельная музыка рассказа — маленький «оазис покоя» посреди бушующих страстей. Покой непрочен. Но тем прочнее связь противоборствующих начал.
Ласково обращаясь к сыну (после его рассказа), Борис с тревогой ждет Шуйского, о тайных деяниях которого ему уже донес ближний боярин. В речи Бориса к Федору невольно вырываются предостерегающие слова (на искаженной теме надежд): «Бойся Шуйского изветов коварных: советник мудрый, но лукав и зол...». В этот самый момент является Шуйский. Годунов сразу вскипает гневом, обрушивая на Шуйского град язвительных оскорблений («А, преславный вития, достойный коновод толпы безмозглой. Преступная глава бояр крамольных...» и т. д. — великолепная речитация на квартовых раскатах).